Из дневников

… Это я переписываю свою судьбу с твоей помощью. А ты? … Когда лежишь на кушетке у самого окна и смотришь на подвижную пелену бисерного дождика, в голову приходят такие мысли. И ничего больше не хочется. Я прожила свою жизнь в погоне за жизнью, в мечтах о жизни. А теперь хочется похоронить все, что было. В самом деле, недавно, буквально на днях, стало казаться, что отрочество, которое так тяготило меня ощущением, что оно никогда не выпустит из тисков безысходности и несчастья: оно стало отступать, стало казаться прошедшим, печальным прошлым, которое, однако, удалилось, кануло в небытие, не имеет больше подлинной силы.

***

Я вижу искаженный мир,

я слышу шепот заглушенных лир

***

Уже почти неделю не разговаривала с … В нем, как и во мне, есть то, что сопротивляется общению. (И лучше не говорить здесь языком специалистов.) А помнишь, как было весной? Как во мне всколыхнулось другое: ощущение потери, пропажи того, без чего все не так, все неправильно…

***

(7 июля 2016)

Иногда нельзя сказать. И это не значит, что нечего сказать, или что человек не хочет сказать. Он хочет, и ему есть что, но он не может облечь это словами. П.Х. рассказал мне немного о своей матери. Умерла она от рака, но не раньше, чем перенесла череду психических срывов. Он навещал ее в психиатрической больнице, где ее комната была закидана исписанными бумажками. Она стремилась что-то выразить, но не могла. Однажды она ему сказала: ‘Смотри. Я тебе что-то покажу.’ Он ждал. Она встала с постели и медленно обошла круг по комнате, и в завершение вернулась в постель. Вчера мы встретились в Tatte — взяли лимонад и пошли погулять. Лет восемь мы до этого совсем не виделись. Я сильно намозолила ноги сандалиями неношеными с прошлого лета. [In 2019, when we were already living together, he told me that he, too, blistered his feet on that afternoon.] А еще П. и я говорили об эфемерном, о находках, вызывающих некоторое щемящее чувство утраты. ‘Я нашел свою утрату.’

***

Петров-Водкин пишет, что красный предмет, вбирающий в себя синие и желтые лучи и отражающий красные, по сути является зеленым и только притворяется красным. Вот и подумай теперь о том, что из себя представляет краснеющий человек!

***

Иногда так хочется вместо всяких исканий и размышлений просто постелить чистое белье и заснуть в свежей постели.

***

‘Помянник’ бабушки Ани, маленькая книжечка, столбцы имен, два раздела. Имена вычеркивались из раздела За здравие и переписывались на страницы, отмеченные заглавием За упокой. К картонной обложке был приклеен бумажный православный крест кирпично-красного цвета. Книжка была сильно вытерта от подач священнику. Внутри писано было фиолетовыми чернилами, красивым, но почти не наклонным почерком. Буквы были хорошо закруглены, тут и там волнисто убраны, с хорошим соотношением высоты и ширины. Уже студенткой я стала испытывать сильную ностальгию. Один из симптомов: покупка чернильной ручки ‘Пеликан’ и фиолетовых к ней чернил. Всегда любила хорошую бумагу, еще с канцелярского магазина во Владикавказе, с того особого мягкого бумажного запаха.

***

Хорошо думать то, что думается, и не пытаться изменить свою мысль, какой-то другой дать ей ход кроме естественного. В этом большое удовольствие и свобода. Clough’s line, ‘Let me love my love’, sometimes comes to mind with an aching urgency. А Новелла Матвеева бывает, что сфальшивит жалостью или неожиданным уколом злобы, хорошо припрятанной до того маленького момента, когда она вдруг появляется, иногда в самом конце песенки. У Ирки, между прочим, странный вкус в бардах: ей нравится снова и снова слушать вещи, которые я бы послушала один раз, и все. Длинные саги и повествования, с музыкальной и поэтической точки совсем не интересные. Ей нравится в них ‘юмор’, вот что меня удивляет, ведь юмор хорош только неожиданностью.

***

Всякий древний дух по природе щепетилен.

***

Мир мерцает, проникает в сознание вспышка за вспышкой. Что—то загорается, а остальное угадывается. Верно или нет — остается тайной. Некому различать домысел и правду. Бывает ощущение, что все произведение — прямая речь. Ощущение присутствия живого рассказчика.

***

There is no love, generally speaking. There is only a kind of independence from causes. (Oleg Karavaichuk)

***

Вспоминается: санки рано утром в темноте, по сверкающему снегу, под фонарями. … Мама играла на гитаре и пела бардовские песни. Это им я обязана своим чутьем на слова, ощущением объемности и многообразия русского языка. Позднее я пренебрегала этим жанром, его простодушием, музыкальной незамысловатостью, немудрящими и не слишком разнообразными мотивами. Но ничего даже похожего по задушевности и свободе от мишуры я не встречала…

***

… При всех несовершенствах вещи, она дает нам что-то невиданное доселе, новую манеру чувствования.

***

The fascination and wonder of the minor, the provincial, and the second-rate… Как это выразить, некоторую прелесть вещей, не претендующих на вечность или величие. Записные книжки, ночные бдения Друскина мне дают ощущение своего неодиночества в этом мире, т. к. есть свидетельство человека, любившего одиночество еще больше, чем его люблю я. У Жорж Элиот есть где-то фраза о достоинствах провинциальной литературы. И я в связи с этим думаю о Лескове, который столько мне сказал и дал моей душе. Мне интереснее рисунки Нади Рушевой к Мастеру и Маргарите, чем сам роман. Детский охват сущностей героев, охват, который весь роман делает проще и этим дает ему улечься в сознании более органично. Как будто довершает его. А сам роман разрознен… Понятие канона так тяжеловесно, что чувствуешь себя раздавленным одним понятием, до литературы уже не доходит…

***

Больше всего мне претит в модернизме влюбленность в ‘культуру’, увлеченность ‘культурой’. Боже мой, какая глупость и как это смертельно скучно.

***

Я представила себе А. на фоне Петергофа, и мне стало смешно. Вот о чем все это!

Всем заправляет эстетика.

***

В который раз чувствуешь необходимость посоветоваться с кем-то родным, а советоваться не с кем, и нет никого родного.

***

Я много стала забывать, мне особенно так кажется в разговорах с … . Но он отрицает, что у меня плохая память. Цитируя знакомую, он мне сказал: ‘память — это ваза, которая, наполнившись, переливается через край.’

***

Какими были мои первые дни? Я чувствовала себя кораблем, потерянным настолько, что даже потерявшим свое море. (Помнишь мультфильм про ‘Осенние корабли’? Mer, mere…) Моя мать лежала в больничной палате в нескольких шагах, но разве я знала это? Резиновая соска, чужое молоко, даже не чужое, а просто непонятно чье, смешанное молоко всех этих несчастных женщин, неумело сцеживающих без помощи младенцев. Ужас этих первых дней ложится на душу человека и накрывает ее липким холодом: неужели таков этот мир? Это потрясение, потом вынос к ней, к той, из которой меня выдрали за голову щипцами (я до сих пор не могу смотреть, если сын ухватит за голову кота), вынос ненадолго, посмотреть, а потом меня снова, как вещь, убирают в ящик до поры до времени. Сколько времени это длилось? Отсюда все началось, с потери и  потерянности, никчемности, ужасу несоответствия между моей вопиющей, вопящей ранимостью, отчаяньем, и внешним миром, его механическим, тупым, размеренным, бесконечно длящимся равнодушием, равнодушием, от которого внутри все горит, как от едкой соли, от которого пусто и жутко в животе, равнодушия, которое сжигает. И я послушно умираю, безответно, прекратив все протесты. Выплакалась. Больше надежды нет. Накричалась, никто не подошел. Подгузник горит, жжет, его не меняют. Я лежу в жидких испражнениях, брошенная, забытая, голодная. Потом резиновая соска, захлебываюсь казенным молоком. Человек, который так начал жизнь: как ему найти впоследствии свои жизненные корни? Человек, которому чуть не размозжили череп щипцами… Как такому человеку…

***

Смысл жизни в том, чтобы привносить гармонию в окружающий мир. А делать это надо деликатно.

***

Если очень много плачешь, то надо обязательно как минимум столько же смеяться, чтобы все высмеять.

***

Но счастье было: в фактуре крепдешина с узбекским рисунком и изумрудного кремплена, из которого сшили мне юбочку, в белом, как сливки, шелке парадной блузки с круглым воротничком, отделанным кружевами. В шахматной доске… Почему эти неодушевленные предметы так много давали мне счастья? Неужели чувственное восприятие само по себе может быть наполнено такой радостью? Тактильное и зрительное преобладало, но я страстно любила музыку. Я прислушивалась к ароматам, от лилии до особого запаха квартиры ‘бабушки Петровны’ или, например, удивительного запаха канцелярского магазина. Тоже и книжного, где пахло полиграфией, дешевой книжной бумагой и глянцевыми открытками. Я довольно равнодушна была к еде, но до сих пор с удовольствием вспоминаю бабушкин куриный бульон… Квартира на Кавказе, это Сезанн, открытие таинства и счастья материальных вещей. Все кажется таинственным, дорогим: бархатная скатерть, шелковый абажур… Свет стоит столбом, в нем плавают и клубятся пылинки. Перина, и огромная подушка. Грустно, что не с кем вспоминать все это, грустно, что квартира опустошена, ковры и мебель проданы, умерли те, кто там жили, кто берег меня в мои ранние годы. Мое убежище, мой приют, моя дорогая пристань, где мне больше уже никогда не пристать.

***

Я записываю какие-то одной мне нужные и дорогие впечатления, мысли. Похоже на след улитки: тривиальная полоска слизи, но генетически — совершенно индивидуальная, только ей одной присущая.

***

Рукописные книги, тетради с выписками, записные книжки, и листочки, вложенные кем-то в какой-то том, попавший потом тебе в руки… Мои книжонки о театре, история Жемчуговой.

***

Когда я волнуюсь, как на днях, мне хорошо бы почаще говорить себе: поживем, увидим. Неизбежно по прошествии нескольких дней картина меняется к лучшему. Я слишком легко ощущаю себя нелюбимой, отверженной, когда это или не так, или не играет такой уж большой роли…

***

Можно ли написать нечто, соединяющее особенности моего мироощущения? А в чем они состоят? Больше всего я люблю прислушиваться к этому внутреннему … Еще нравится когда особо живая и острая игра слов соединяется с некоторым равновесием, покоем.

***

… смотрю, как мать учит двоих мальчиков лет 6и-8и играть в бильярд на красном суконном столе, а вспоминается мне в это время дед, одноногий, и как он растирал по утрам культю чем-то похожим на мастику, натягивал не нее специальный бабушкой связанный чулок…  Это голос из чистилища жизни. Время остановилось, воспоминание неизбывно и навязчиво, как фантомная боль. Болит то, чего уже нет. Ничего не поделать, не решить, не предпринять. И наши побеги от боли жизни прорастают новыми побегами.

***

… Это освобождение от языка его же средствами. Прозрачность настоящего, населенного призраками прошлого. Сочетание воспоминания с творческим беспамятством.

***

Если гладишь женщину, если гладишь женщину… (Б. Михайлов)

***

Гладкопись. Сладкопись. (Чего надо опасаться.)

***

‘Это трогать нельзя.’ Фраза из детства, навсегда связавшаяся с куколкой из золы, которая рассыпалась от моего прикосновения. 

[I hold the little doll made of pressed ashes. Its hollow shell is thinner than cigarette paper: how did Svetlana even manage to bring it all the way from Hungary? And why did she invite me to pick up the doll? I took it with two fingers and instantly the doll crumbled into fine, silky, ashen dust.]

***

Мрак и смех.

***

Друскин: мой черный человек; я —  все-таки другое.

***

Две старухи вызвали дух Пушкина, и он им написал блюдечком:

Я жемчуг не бросаю курам,

Стихов не сочиняю дурам.

*** 

Морскими купаньями и куриным бульоном отходить себя от глубочайшей тоски.

***

Что было хорошо: ночь, окно открыто, за окном теплый и обильный летний ливень. Горит лампа под шелковым абажуром, абрикосовым. Кресло, покрытое плотным бело-розовым покрывалом, в кругу лампового света. Читать за полночь, слушая шелест мокрого сиреневого куста во мраке. Потом испуг: то ли птица, то ли летучая мышь ударилась вслепую о стекло и провалилась в темный огород.

***

Первые классы школы. Строгость Людмилы Ивановны придавала школе особую атмосферу. Мне посчастливилось: умея удовлетворять ее строгие требования, я приобрела новое уважение к себе и уверенность в своем уме и способностях. Тяжелее было детям, не бывшим отличниками.

***

Хорошо рано утром лежать в постели и слушать, как шуршит дождь, когда весь день никуда не нужно идти.

***

Что я по себе оставлю в этом мире? Сына; записки; дом и сад.

***

Боже, как я скучна, особенно когда расфилософствуюсь.

***

Что я? Всего лишь мерцание некоторой сущности между ‘еще нет’ и ‘уже’.

***

Высказывания Прокофия:

‘Страшен рак, да в заднице очи.’

‘Триста лет тому назад, Петр Первый построил город Петербург. И притом без электрического света.’

‘Верю, верю каждому зверю; а тебе, ежу — погожу.’

‘Мы с тобой — как рыба с водой.’

‘Если б я нарочно тебе проиграл [в шахматы], значило б, что я тебя не уважаю.’

‘Что смотришь, как Ленин на буржуев?’

***

Мой друг Юрка. Лена моей матери говорила: ‘Аня у тебя такая взрослая, серьезная, а с Юрой она совершенно регрессирует.’ Как жалко, что таких друзей у меня больше не будет.

***

… засетченное окно и абрикосовая ветка, игра резких теней и бликов солнца. Столб света с плавающими пылинками. Полосатые половики, долгий скрип калитки под окном. Бабушкин фланелевый халат с розами, поясница завязана пуховым платком. Мечты о стеклянном самодельном домике в джунглях, таком, чтоб можно было смотреть во время ливня как струится вода, стекая по скату и стенам. Сейчас я чувствую себе совершенно той же, т.е. непрерывно тождественной себе самой в шесть лет, когда жизнь во мне била ключом и ее ничто не портило. Я чувствую себя живой, полной сил, полной ярой любви, которой нужно только подходящее русло. (Ведь любовь, я так чувствую, это не только определенное отношение к определенному объекту, но еще и чистая сила. Т. е. она имеет потенциальную и кинетическую формы.)

***

Успех видится в обществе как завоевание некоторых формальных признаков процветания. И это отчасти правда, ведь эти формальные признаки наполнены у каждого человека своим, уникальным содержанием, но извне они выглядят именно так, формально… Их можно не рассмотреть и упустить в самых тонких проявлениях. На Олега Каравайчука показывали на улице пальцем и говорили, ‘Вон чучело идет!’ А он в это время сочинял неслыханную музыку.

***

То, что утеряно — это ощущение некоторого собственного почерка. Это стиль, но не только ‘стиль жизни’ или ‘персональный стиль’, а нечто большее. Чувство собственного авторитета над характером происходящего со мной, вот в чем дело. У меня нет имени, фамилии, возраста. Я умру, но это связано со случайными координатами моего существования, а не с сутью и сущностью моими. Я — не более и не менее, чем игра пропорций и соотношений, колорит, стилистика, почерк, аккуратно выведенные элементы в прописи, которые не я придумала, но никто не выпишет в точности как я. Вот секрет восточного искусства. Почерк — знак присутствия духа даже в заурядном штрихе. Я пишу, как старый человек. Что это значит? Мало внимания обращаю на то, как все это будет смотреться. Хотя… Нет, мне важно, чтобы почерк был красивым. 

***

Со мною вот что происходит,

ко мне мой старый друг не ходит,

а ходят в праздной суете

разнообразные не те…

***

Мужская рука появляется в кадре и ставит на стойку передо мной белый бумажный стаканчик с пластмассовой крышкой. Снимаю крышку. Внутри вода, в воде плавает белый, восковой цветок гардении. Плавает и благоухает. Незнакомец, не вручивший мне этот подарок, а поставивший его передо мною, посылает мне значительный взгляд и удаляется.

***

Я еду в автобусе и безутешно плачу. В конце концов, это действует на одного молодого человека, который отрывается от книжки и говорит, через проход: ‘This, too, shall pass.’

***

Засыпаю на лестнице чердачного этажа в бостонском многоквартирном доме. Сплю на лестнице, чтобы не пользоваться гостеприимством знакомых … .

***

Той зимой я еще любила маму. Я лежала в больнице по какому-то неясному поводу, в инфекционном отделении, и помню, что ей нельзя было ко мне приходить, и это меня совершенно убивало. Мама подходила к окну бокса, в который меня заключили, и стояла на морозе за стеклом, улыбалась в своей лисьей шапке, что-то пыталась мне сказать, жестикулировала. А я стояла внутри, перед большой запертой застекленной дверью, налегая на нее, прижимая к стеклу нос и ладони, и заливалась безудержными слезами, судорожно и безутешно рыдая. Мама стояла за стеклом минут двадцать, а потом уходила домой. В сумерках, она удалялась от меня по пустырю, укрытому голубеющим снегом, и я долго смотрела в вышитую спину ее дубленки. В том же боксе было еще два мальчика из разных семей. Совсем маленькому было годика два, и он тоже все время плакал. На него я смотрела свысока, и сердито прикрикивала, чтоб он перестал. Это, конечно же, не действовало, мальчик был безутешен, только тот, что был чуть постарше него, был с ним ласковее и старался его успокоить. Меня раздражали и сам малыш, и тот мальчик, который с ним нянчился, и я, старшая, держалась от них особняком. И так, у каждого из нас, детей, было свое неразделенное горе. Дни и недели больничного заключения нам всем казались бесконечно долгими, невыносимыми. Это только сейчас две недели кажутся ерундой, скоротечным мгновением в жизни, а тогда… Но меня выписали из больницы, и снова начались занятия в школе, которую я любила, веселые катанья на лыжах в заснеженном лесу с подружками, обычная жизнь.

Leave a Reply

Fill in your details below or click an icon to log in:

WordPress.com Logo

You are commenting using your WordPress.com account. Log Out /  Change )

Google photo

You are commenting using your Google account. Log Out /  Change )

Twitter picture

You are commenting using your Twitter account. Log Out /  Change )

Facebook photo

You are commenting using your Facebook account. Log Out /  Change )

Connecting to %s